«ГУЛАГовская Атлантида, которая 40—50 лет как канула в прошлое»

Писатель Сергей Лебедев о заброшенных трудовых лагерях на севере России и необходимости похоронить погибших

Трудовые лагеря (ГУЛАГ) для многих тысяч людей в советское время стали местом жизни и смерти. Но сегодня от этих лагерей на севере страны остались только руины, разрушающиеся шахты, карьеры и дороги. И если Германия вынесла юридический и религиозный приговор своему нацистскому прошлому, то в нашей стране историю репрессий стараются поскорее забыть. Однако без публичного покаяния Россия не сможет полноценно развиваться, уверен писатель Сергей Лебедев. Накануне Дня памяти жертв политических репрессий «Реальное время» публикует вторую часть интервью писателя, который посвятил четыре романа тому, как советская система в форме ГУЛАГа и других форм репрессий калечила семьи и уничтожала людей.

— Сергей Сергеевич, историк литературы Наталья Громова дала вам такую характеристику: «Молодой писатель, пишущий о сталинизме в нашей крови». Вы согласитесь?

— В случае этой формулировки ключевое слово «кровь». Потому что писателем я становиться не собирался. Я из семьи советских геологов. С середины девяностых годов восемь полевых сезонов работал в геологических экспедициях. Мы занимались сбором редких минералов для музеев, для коллекционеров, и почти все экспедиции проходили в бывших гулаговских местах. Далеко от жилья, от обжитых районов. Можно сказать, что это был такой гулаговский фронтир. А потом, когда в шестидесятые годы лагеря закрыли, люди эти места покинули. Осталась гулаговская Атлантида, которая 40—50 лет как канула в прошлое.

— И много таких мест?

— Почти вся Сибирь из этого состоит. У историка Александра Эткинда есть концепция, что ГУЛАГ был инструментом внутренней колонизации страны. И когда эта «колонизационная» волна отхлынула обратно, остались руины этих лагерей, карьеры, шахты, дороги. Это и Кольский полуостров, и республика Коми с Полярным и Приполярным Уралом, это и Красноярский край, Чукотка, Колыма.

Мне в тот момент, в середине девяностых, казалось, что мы живем в новой стране. История повернула на правильный путь. Все тяжело, трудно, бедно. Но в общем-то страна уже другая. А про лагеря можно в книжках прочитать у Шаламова. И вдруг ты сам физически оказываешься в той же лагерной реальности, которая, оказывается, существует параллельно нашему времени. Эти руины стоят как памятники самим себе. И за много лет, которые я там работал, у меня создалось странное ощущение, что я тоже свидетель — свидетель этого ужасного, заброшенного постсуществования ГУЛАГА. Которое никто не видит, потому что в эти места никто не ходит.

«У историка Александра Эткинда есть концепция, что ГУЛАГ был инструментом внутренней колонизации страны. И когда эта «колонизационная» волна отхлынула обратно, остались руины этих лагерей, карьеры, шахты, дороги». Фото alpinabook.ru

— Почему туда никто не ходит?

— Там нечего делать, они слишком далеко от жилья. Там бывают туристы, охотники, рыбаки. Но в общем, так как жизнь оттуда ушла, они никому не нужны. Заросшие молодым лесом дороги, рухнувшие, смытые половодьем мосты, осыпающиеся шахты, штольни. Северный климат очень жестокий, и это все просто исчезает на глазах. И через пять лет приходя в то же место ты видишь, как оно изменилось. Свидетельства не вечны, они уходят в небытие.

«Я себя целиком ассоциировал с той Россией, которая сидела, а не сажала»

— И как вы на это смотрели? Как частное лицо, которое неожиданно открыло для себя эту Атлантиду?

— Я не думал, что моя жизнь будет с этим связана. Я что-то знал про нашу семейную историю, что у нас в роду были репрессированные, посаженные. Известная ахматовская фраза: была Россия, которая сажала, и Россия, которая сидела. Я себя целиком ассоциировал с той Россией, которая сидела. Успокоительное чувство: слава Богу, мы к жестокости, преступлениям не причастны, мы жертвы. И это мне позволяло смотреть на брошенные лагеря только с точки зрения тех людей, которые там пострадали.

Но впоследствии произошла ситуация, которая изменила мой взгляд. Я никогда не хотел рыться в прошлом семьи, как будто чувствуя, что там все не так очевидно, как это изложено в семейном нарративе, в семейной отлаженной истории, во многом имеющей характер легенды. Но случилось так, что умерла моя бабушка по материнской линии. Я разбирал ее вещи. И нашел большую папку с разными документами, про существование которой не знал.

У бабушки было два мужа — мой родной дед и второй, за которого она вышла замуж, оставшись вдовой. Этих двух дедов я никогда не видел, я родился после их ухода из жизни. Но мой родной дед был объектом моего детского поклонения. В бабушкиной квартире хранилась коробка из-под шоколадных конфет и в ней лежали советские ордена и медали, орден Ленина, орден Красной Звезды, орден Красного Знамени. И я знал, что мой родной дед был офицером, прошел всю войну от первого до последнего дня, выжил в Сталинградской битве. И, конечно же, в восьмидесятые, когда я был ребенком, я больше числил себя его внуком, чем сыном родителей. Я считал, что он настоящий советский герой. Человек, который совершил подвиги и был справедливо за это награжден. Я искренне мечтал, что тоже когда-нибудь совершу достойный деда подвиг, и когда никого не было дома, даже позволял себе примерить один из этих орденов, прицепить на карман ковбойки. Это внешняя история. На самом же деле существовала глубокая привязанность к отсутствующему деду, которого я себе целиком вообразил; поиск старшинства, выбывшей в поколенческой иерархии фигуры старшего мужчины.

Читайте также: «Страна была инфицирована насилием во время гражданской войны. И Сталин этим воспользовался»

В той папке я нашел документы двух мужей бабушки, две офицерские книжки. И с глубочайшим удивлением обнаружил, что мой родной дед воевал, сражался в Сталинграде, был дважды ранен, но не получил ни одной награды, кроме юбилейной медали за победу над Германией, которую вручали всем, кто участвовал в войне. Вторую офицерскую книжку я открыл с нехорошим предчувствием. И выяснил, что все те награды, которые были предметом моих детских мечтаний, принадлежали второму, неродному, деду. Подполковнику ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД, который начал службу там в 1918 году, когда ему было всего 15 лет. Он ушел в отставку в 1954 году, после смерти Сталина, будучи заместителем начальника управления исправительно-трудовых лагерей Горьковской области. И большинство своих орденов он получил в 1937 и 1938 годах. То есть был одним из тех, кто принимал участие в расстрелах и арестах.

«Я думал, что защищен тем, что среди моих родных только те, кто пострадал. А тут ты стоишь — и понимаешь, что твои близкие люди с этим человеком жили, приняли его в свою семью, сидели с ним за одним столом, разговаривали, пожимали руку». Фото so-l.ru

— И вы поняли, как над вами посмеялась жизнь.

— Да, я думал, что защищен тем, что среди моих родных только те, кто пострадал. А тут ты стоишь — и понимаешь, что твои близкие люди с этим человеком жили, приняли его в свою семью, сидели с ним за одним столом, разговаривали, пожимали руку.

Но мной жизнь так распорядилась, что я бывал в тех местах, где этот второй дед творил свое дело. Я видел следы того, что он творил. И я вдруг понял, что у меня единственный выход — написать художественную книгу, роман об этом человеке. Потому что его досье мне не дадут. Я не ближайший родственник.

Я также понимал, что не один такой. Есть еще люди, которые открывают старый сундук и обнаруживают подобные семейные секреты. Мне было легче, потому что я знал, что это не кровное родство, но одновременно я чувствовал, что это прошлое у нас в крови. И отсутствием кровного родства оправдаться нельзя.

И я стал писать, искать. Начали открывались другие семейные истории. Сейчас книг уже три, четвертая выйдет этой зимой. Вместе они образуют тетралогию — исследование белых пятен и стигм в истории одной семьи. Ужать все в одну книгу оказалось невозможно, слишком много этих шрамов, травм, белых пятен.

— Книги основаны на фактах или что-то пришлось допридумывать самому?

— В отношении семейных сюжетов XX века ты всегда оказываешься в позиции детектива. Потому что советская история сама себя постоянно переписывала, ретушировала, цензурировала. И есть много разных Советских Союзов — 20-х годов, 30-х годов, военный, послевоенный, которые на самом деле находятся в скрыто конфликтных отношениях друг с другом.

Поэтому отправная точка моих книг — тайны, о которых говорили шепотом или не говорили вообще. Последняя книга, например, про Россию и Германию. У нас были немецкие предки, но в советское время этот факт скрывали. Быть немцем в СССР в сталинское время было порой достаточно для смертного приговора. Поэтому огромная часть семейной идентичности была утрачена. Были выброшены книги на немецком, утеряна связь с родственниками за границей.

В «официальной» истории семьи мой прадед возникал только в красноармейской фуражке и только с момента 1918 года, когда он, военный врач, поступил на службу в Красную армию. Я даже не знал, что до революции он был офицером царской армии, имел высокий чин…Это все было отретушировано.


«Когда я родился в СССР, я не знал, что наши исторические связи гораздо шире, чем то, что тебе открыто. И судьбы твоей семьи определены именно теми существенными вещами, о которых не говорят». Фото Максима Платонова

Мой труд — это попытка увидеть себя в истории. Когда я родился в СССР, я не знал, что наши исторические связи гораздо шире, чем то, что тебе открыто. И судьбы твоей семьи определены именно теми существенными вещами, о которых не говорят. Поэтому книги, романы — это восстановление масштаба, исторических связей, себя, как человека в истории.

«Эти умершие заключенные как будто застряли между тем и этим светом»

— Проделав такую работу, как вы сегодня видите такое явление, как ГУЛАГ? Что это такое было?

— Первое. Недобрая уникальность ГУЛАГа еще и в том, что лагеря были расположены очень далеко от любого рода цивилизации и культуры. И поэтому они оказались в каком-то смысле на антресолях страны, в каком-то географическом чулане. Нацистские лагеря в Германии врезаны в ткань страны, обойти их вниманием очень сложно. Они вписаны в топографию, в историю, их сложно оттуда вынуть. Что же касается лагерей на Севере или в Сибири, то они нигде — там не было исторической жизни до этого, там была просто тайга, и там не было исторической жизни после этого. Поэтому сделать их существование фактом нашей общественной памяти и жизни — это сложнейшая и нетривиальная задача.

Второе. Однажды я стоял на территории разрушенного лагеря, и первая мысль была, что тут необходим памятник. А следующая мысль — что памятник невозможен. Потому что памятник сам по себе память не порождает, он лишь отсылает к ней, ее как-то активизирует и вызывает. И вот этот воображаемый памятник висел бы там в воздухе. Потому что есть только островки памяти, подобные островам Архипелага ГУЛАГ, но они в одно целое еще не сошлись, не срослись. Во многом потому, что огромное количество смертей, которые там произошли, так и остались абстрактными смертями. Они не состоялись в качестве культурной и гражданской смерти, которая и порождает то, что мы называем памятью об усопших.

И я увидел оставленность тех, кто там погиб. Там же вечная мерзлота. А в вечной мерзлоте все нетленны. Как мамонты, например. И вот эти умершие заключенные так же нетленны. Они как будто застряли между тем и этим светом. Они и умерли, и не умерли до конца.

И вот эта ситуация кажется безвыходной. Требуются огромные усилия сейчас, чтобы эти места все-таки сделать кладбищами, вернуть, ввести их в общий некрополь страны. Это то, что я понял. И то, чем я хотел бы заниматься не только в качестве литератора. Потому что я осознал ограниченность литературных средств и их неспособность заменить какие-то первичные вещи, как-то — ритуалы, установление могильных крестов, надгробий, поминовение. Это первичная, гораздо более архаичная и важная вещь, чем литература.

«Огромное количество смертей, которые там произошли, так и остались абстрактными смертями. Они не состоялись в качестве культурной и гражданской смерти, которая и порождает то, что мы называем памятью об усопших». Фото inosmi.ru

— Но кажется, что сегодня в нашей стране восстановлением памяти о таких исторических явлениях занимается в основном только литература.

— Да, мы в каком-то смысле передоверили искусству то, что по сути к искусству не относится. Мы решили, что есть литература, кино, и если мы про все это напишем, опубликуем тексты, снимем фильмы, эта проблема решится. Но эта проблема так не решается. Как, например, с погибшими во Второй мировой войне — можно поставить множество архитектурных памятников, написать «Никто не забыт, ничто не забыто». Но есть простой долг — надо похоронить погибших. Вот пока он не выполнен, что-то непоправимо нарушено в судьбах страны. И я это понял, написав четыре книги.

Читайте также: Репрессированные красноармейцы Татарстана: от тюремной психбольницы до Свияжской ИТК

— То есть чтобы понять эти истины, необходимо проделать так много внутренней и внешней работы? Только в этом случае до каждого отдельного человека сможет дойти необходимость подобных действий?

— Понимаете, когда я начинал свою литературную историю, мне казалось, что литература может все. Достаточно написать роман.

Но потом для одной из книг я читал много газет и журналов конца 80-х годов. «Огонек» подшивками. Я смотрел, как тема репрессий, сталинского прошлого стала возникать, как она переросла в лавину публикаций. И я заметил странную вещь — все эти публикации написаны по классическим русским представлениям, что есть правда. Правда — это же персонаж русских сказок. Есть Правда и Кривда. Она нечто существующее, и достаточно Правду выпустить на волю, и она сама все исправит. В этом смысле роль человека культуры — просто открыть этой правде дверь.

Но я вдруг понял, что так это не работает. Это слишком наивно. Поэтому это и не сработало в долгосрочной перспективе — не нашлось на тот момент человека, который бы хорошо эти вещи сформулировал. Или мы его не услышали.

— А Юрий Дмитриев?

— Да, я, наконец, встретил такого человека в лице Юрия Дмитриева, карельского исследователя ГУЛАГа, которого подло посадили по ложному обвинению, и который интуитивно нашел пути — как нужно работать с местами захоронений, как их нужно обустраивать, чтобы это становилось частным делом множества людей, а не инициативой сверху, когда поставили памятник и закрыли тему.

И я думаю, что не случайно сейчас, когда в стране знаки возвращающегося прошлого очень ясны, судьба Дмитриева вдруг открылась множеству людей. Потому что так бывает, что один человек стоит на пути этого возвращающегося прошлого и не дает ему пройти. Это может звучать пафосно, но это так.

«Я думаю, что явление Дмитриева – это сигнал всем нам, что возможности еще не потеряны, что на это нужно обратить внимание». Фото karel.aif.ru

И тут вопрос не только в том, что Дмитриев конкретно кому-то помешал и было инсценировано это подлое дело. Я бы сказал, что эта схватка происходит на разных уровнях и планах бытия. И в одном это описывается как кампания травли активиста. А в другом, на метафизическом уровне — стоит человек, который понял про умерших, что им нужно, как отдать им этот долг памяти. И он преуспел в этом. Он показал, что это работает.

Поэтому я думаю, что явление Дмитриева — это сигнал всем нам, что возможности еще не потеряны, что на это нужно обратить внимание.

— А вообще по вашим наблюдениям много в России людей сегодня, сообществ, которые рефлексируют на эту тему? В уже упомянутой вами Германии, насколько я знаю, рефлексия и публичное покаяние на тему нацизма до сих пор всеобщее явление и не только в писательской среде.

— Великая заслуга западно-немецких интеллектуалов в 60—80-е годы в том, что они не дали заглохнуть и замолкнуть дискуссии и сформулировали какие-то вещи, которые потом с трудом, но все-таки стали официальной позицией. И сейчас это из Германии вычеркнуть уже невозможно, это уже государственная линия.

И конечно же, немецкие историки, публичные фигуры очень чутки к этим вещам. Это долг, серьезно осознаваемый. По поводу эффективности этих стратегий, музеев, памятников можно спорить, и немцы первыми это делают.

В нашей ситуации государство проработкой прошлого заниматься не собирается. Более того, оно вполне активно занято чем-то противоположным.

Но все же в России возникают люди, группы, инициативы, которых еще лет пять-шесть назад не было. Сейчас момент, когда время исторически обострилось. Слишком уж очевидно, что многие беды настоящего обусловлены отсутствием работы с прошлым. Сольется ли это во что-то более масштабное, я не знаю. Хотелось бы верить, что возникнет общественное движение, которое могло бы отстаивать определенные принципы в политике памяти, хоты бы — добиваться того, чтобы памятников Дзержинскому или Сталину в России не было.

«Хотелось бы верить, что возникнет общественное движение, которое могло бы отстаивать определенные принципы в политике памяти, хоты бы — добиваться того, чтобы памятников Дзержинскому или Сталину в России не было». Фото um.mos.ru

— Вы сказали, что в своей деятельности по восстановлению народной памяти о лагерях не хотите ограничиваться только литературой. Чем еще вы планируете заниматься?

—Этот сюжет вырастает из дела Дмитриева. По сути, те, кто сажал его в тюрьму, думали, что за него никто не вступится. Есть какой-то странный человек, который ходит по тайге, копает могилы. Но вдруг выяснилось, что этот человек за годы жизни каким-то косвенным образом поменял судьбы многих людей. И когда он попал в беду, они пришли к нему на помощь. И это скрытая сеть контактов, которую никакая прокуратура, никакие обвинители видеть не могли. И сейчас тем людям, которые так или иначе причастны к защите Дмитриева, становится понятно, что дело не только в том, чтобы его защитить, но и в том, чтобы дальше развивать и умножать его дело. Чтобы в других местах страны так же могли быть обустроены эти кладбища. Может быть, возникнет сообщество, которое сможет брать на себя прямую и общую ответственность за эти места памяти. И с таким движением было бы сложнее спорить, чем с одинокими людьми.

Наталия Федорова
ОбществоКультураИстория

Новости партнеров