Игорь Сухих: «Он мечтал вернуться в ту литературу, в которую его не пустили»

Литературовед — о простой, но «изощренной» прозе Довлатова, мифологии вокруг него, а также об эмиграции, которая стала для писателя и победой, и поражением одновременно

Игорь Сухих: «Он мечтал вернуться в ту литературу, в которую его не пустили»
Фото: Реальное время

Сегодня, 3 сентября, Сергею Довлатову исполнилось бы 85 лет. Он прожил короткую жизнь, но его небольшое литературное наследие перечитывают и переиздают, обсуждают и расхватывают на цитаты, которые улетают «в народ». Литературная обозревательница «Реального времени» Екатерина Петрова поговорила с литературоведом, профессором СПбГУ и автором книги «Сергей Довлатов: время, место, судьба» Игорем Сухих о фигуре писателя, его простой и одновременно сложной прозе, а также о мифологии вокруг Довлатова.

— Игорь Николаевич, Сергей Довлатов остается одним из самых популярных писателей. Как вам кажется, какое место он занял в русской литературе с момента своей смерти? Кто он сегодня?

— Каждый довлатовский день, и дата ухода (Сергей Довлатов умер 24 августа 1990 года, — прим. ред.), и дата рождения, отмечается независимо от того, юбилейный год или нет. Просто потому, что он по-прежнему остается одним из самых популярных писателей, сочинявших на русском языке во второй половине XX века. Многие его современники, с одной стороны, удивлялись этому, а с другой — ожидали, когда же это закончится. Чаще всего говорили примерно так: Довлатов — писатель поколения, пройдет 20–30 лет, и ваше поколение будет читать его меньше, чем предыдущее, тем более мое. Я чуть моложе Сергея. И теперь Довлатов, мне кажется, уже не просто писатель, а то, что я называю культурным героем. Причем такой статус не зависит от масштаба. Есть очень большие писатели, но культурными героями они не становятся. А из последнего советского поколения, наверное, только нескольких писателей можно назвать культурными героями: Сергея Довлатова, вероятно, Венедикта Ерофеева и Иосифа Бродского. Так что теперь Довлатов — уже фигура, которая растворилась в литературе.

Возвращаясь к вопросу о его месте в литературе, у меня есть рабочая гипотеза. Вообще, любой писатель, так или иначе, выбирает между тремя образами автора, если мы рассматриваем его творчество целиком, как знак художественной системы. Есть поэт — чаще всего это фигура метафизическая, обращающаяся к власти и небесам, фигура, охваченная вдохновением. Классический вариант — пушкинская эпоха. Пушкин — поэт, и Гоголь тоже поэт, хотя писал прозу. Есть писатель, который прежде всего ориентирован на какие-то общественные проблемы. И есть литератор, который обращается к невидимому читателю как один субъект к другому, на равных.

Если разложить по этим клеточкам последнее поколение, то, мне кажется, получаются три фигуры разного типа авторства, но вполне соизмеримые. Классический образец поэта — это, конечно, Бродский. Классический образ писателя — Александр Солженицын. А вот тип литератора — это Довлатов. Он любил говорить: «Я не писатель, я рассказчик». Потому что писатели говорят о том, во имя чего живут люди, а рассказчики — о том, как живут люди. И вот это в наибольшей степени подходит к человеку, о котором мы сейчас говорим.

Литературовед Игорь Сухих. Masha.Kondrasheva / Скриншот с сайта Википедия

— Вы об этом как раз пишете в своей книге. А почему Довлатову было важно быть именно рассказчиком?

— В какой-то мере это такой литературный комплекс, причем очень важный для Довлатова. В русской литературе у него были два любимых типа писателя. Довлатов говорил, что есть писатели, озабоченные грандиозными проблемами, — Толстой, Достоевский. А есть Пушкин, у которого лучшая вещь — это «Повести Белкина». Почему? Потому что важно рассказать историю, а все эмоции и все проблемы возникнут сами собой. Наверное, вы не раз сталкивались с фразой Довлатова о том, что Достоевскому и Толстому можно завидовать, а похожим можно быть только на Чехова. Довлатов, конечно, очень мало похож на Чехова. Но если говорить о писательстве, то у него, как и у Чехова, был комплекс рассказчика по отношению к роману.

Предполагалось, что главное в русской литературе — это роман. Именно романисты стали ее визитной карточкой: Тургенев, Гончаров, Достоевский и так далее. Чехов пытался писать роман в конце 1880-х, но ничего из этого не вышло. И вот примерно такой же комплекс был у Довлатова. Он много лет писал и даже закончил роман, последнее название которого — «Пять углов». В мире, наверное, меньше десяти человек, которые этот роман читали, потому что он не опубликован. Про него ходят только разные легенды. Хотя я его в предварительном виде читал. Большая форма Довлатову не давалась. Бродский говорил, что любую книжку Довлатова можно прочесть за вечер. Потому что это либо сборник рассказов, либо короткая повесть, чуть больше ста страниц. В письме Игорю Ефимову Довлатов пишет про «Филиал»: «Я мог бы назвать это романом, но уж слишком могучее для меня слово». Так что на этот могучий жанр Довлатов по разным причинам не претендовал.

Но еще важнее то, о чем я уже говорил: это разный тип отношения к читателю. Это не попытка его учить, не желание поделиться метафизическими соображениями, а стремление рассказать о том, как живут люди. И, может быть, именно такого рода автопсихологический повествователь, который склеивает все творчество Довлатова, и является наиболее привлекательной фигурой. Он продолжает характерный для русской литературы тип лишнего человека. «Лишний» — название одного из его рассказов, вошедшего потом в «Компромисс» без заглавия. Довлатов пишет: «Я пишу на одну и ту же характерную для русской литературы тему — о лишнем человеке». Но дальше Довлатов ставит точку, и следует замечательная фраза — настоящий поворот рассказчика: «Потому что, с моей точки зрения, все мы более или менее лишние, и все проблемы в принципе неразрешимы». Человек, который опутан неразрешимыми проблемами, человек, который более или менее лишний, — наверное, одна из важных формул довлатовской прозы, довлатовского творчества.

— Чем Довлатов может быть интересен современному молодому читателю, который, возможно, уже не застал советскую эпоху?

— Мы можем читать текст в двух разных проекциях. С одной стороны, мы читаем, потому что эти конфликты, эти герои, этот мир похожи на то, с чем мы сталкиваемся сами. А с другой стороны, мы читаем какой-то текст или смотрим какой-то фильм именно потому, что видим жизнь, принципиально на нашу непохожую. Но в настоящей литературе эти вещи в принципе объединяются. Вот сейчас резко возросли продажи «Одиссеи» на русском языке после того, как все посмотрели экранизацию. Где выдуманные мифологические миры «Одиссеи» и где мы с вами? Но эмоции, чувства — тоска, страх, недоверие, страх смерти и все прочее — остались. То есть в этом смысле, в этой диалектике и помещается настоящая литература. Даже когда меняется внешняя предметная среда, сквозь нее мы видим привычные для нас эмоции. И те, у кого получается в наибольшей степени соединить эти два ракурса, становятся писателями не только поколения, но и в какой-то мере классиками — писателями, которых называют вечными, каноническими.

Писатель Сергей Довлатов. скриншот из видео "Живой Довлатов: Уникальные кадры Н. Аловерт и М. Сермана" с канала "Fontanka Ru"

— Мне кажется, помимо того, что вы сказали, молодым людям, которые, возможно, не знакомы с советской эпохой или даже испытывают к ней некоторое отторжение, Довлатов может быть интересен еще и своей темой абсурдности происходящего. Есть у него и опыт эмиграции, который сейчас для многих актуален. Это тоже может вызвать новую волну интереса к Довлатову у молодого поколения. Как вам кажется?

— Вот вы сейчас употребили еще одно очень важное слово — абсурд. Потому что при всем жизнеподобии, при всей простоте эта проза очень изощренная. Внутренне она анекдотически абсурдная. Причем категория абсурда здесь бытовая, конкретная. И продолжая то, о чем вы говорите, логику можно развить дальше. Ведь у Довлатова есть «Зона», есть «Компромисс». Один сборник посвящен охранникам, лагерям и заключенным, второй — журналистской деятельности. Но на чем, в принципе, строятся оба? Довлатов формулирует это как раз в отступлении из «Зоны»: «По обе стороны запретки простирался единый бездушный мир». Есть какие-то закономерности, внутренне абсурдные, которые объединяют заключенных и охранников. Можно было поменять их местами. Эти же закономерности объединяют журналистов и заключенных и так далее. То есть существуют какие-то общие закономерности, которые преодолевают внешнюю границу, даже границу «запретки».

Но фокус в том, что опыт эмиграции для этого оказался важен еще вот почему. Уехав туда, Довлатов по преимуществу вращался в русском обществе. Да, это был его мир, потому что он так и не выучил по-настоящему английский. Общался, как правило, на том, что сам называл «китайским английским» или со своими переводчиками, которые говорили по-русски. Так что «Филиал» — это продолжение той же самой истории. Уезжая в другой мир, русские образованные люди — прежде всего еврейская община, хотя не только она, — увозят с собой те же самые проблемы. И совершенно замечательно, иронически описана конференция 1981 года в Лос-Анджелесе. Именно потому, что они в значительной степени занимаются тем же, чем занимались в России. Отсюда возникает любимая довлатовская афористическая формула: «После коммунистов я больше всего не люблю антикоммунистов. Между ними небольшая разница». Уезжая туда, в «Филиал», герой Довлатова уносит с собой тот мир, который они оставили здесь. Получается, что «Филиал» — это филиал не только будущего, о котором они мечтают и где избирают президента, но и того СССР, из которого они уехали, бежали, эмигрировали — как угодно.

Действительно, многие из этих афористических, внутренне противоречивых, абсурдных наблюдений великолепно накладываются — к несчастью, наверное, для нас, но к счастью для Довлатова — на современный контекст.

— Довлатов уехал из СССР, чтобы стать писателем. И говорил, что не уехал бы, если бы его печатали. Получается, для него эмиграция — это одновременно и поражение, и освобождение?

— Он в значительной степени не хотел уезжать. Это была инициатива семьи и Елены Довлатовой. И с другой стороны — одно из посвящений «Филиала»: «Моей жене, которая была права». Так что это одновременно и то, и другое: и победа, и поражение. Но здесь ситуация оказывается еще более парадоксальной. Об этом я тоже говорю в книге, этому посвящена целая глава. Дело в том, что там, в эмиграции, Довлатов жил с глазами, обращенными назад. Лучшее, что написано им там, — про жизнь здесь. Когда Довлатов пытается писать уже вне советского контекста — скажем, «Иностранку», о русских в Америке, или первую часть того же «Филиала», или рассказ «Встретились, поговорили», — он сам оценивает это иногда с довольно малоцензурной лексикой.

В значительной степени главное, что им написано, — это книги, которые опираются на советский опыт. И «Зона», и «Компромисс», и большая часть «Филиала» — это материал, который был связан с жизнью здесь. Вторая, меньшая часть американской жизни Довлатова ушла на то, чтобы рассказать о первой жизни — о жизни в СССР. Но получается, что, когда материал первой жизни был условно исчерпан, Довлатов оказался в глубоком кризисе.

Реальное время / realnoevremya.ru

— В книге вы очень подробно расписываете, как был устроен литературный процесс в советское время.

— Структура литературы в советскую эпоху была двухуровневой и четырехэтажной. И еще я объясняю, как эта форма была устроена по уровням и этажам.

— И неотъемлемой частью этого процесса был тамиздат. Будем честны, аудитория тамиздата очень маленькая. Насколько большой она была тогда? Мог ли Довлатов быть удовлетворен тем, что писал на очень узкую аудиторию?

— Конечно, Довлатов не был этим доволен. Конечно, он мечтал вернуться в СССР с сотнями тысяч экземпляров тиражей. Эмигрантская литература — это такой загончик. И, конечно, если бы не зарубежные публикации, которые уже были, он не стал бы известен так, как ему хотелось. Он сам об этом самокритично рассказывал в публицистике. Директор издательства или его литературный редактор говорили ему: «Сергей, книжка ваша хорошо пошла, но у филологов. И это ничуть не прибавило вам известности». Первая его книжка вышла в издательстве «Ардис» тиражом чуть больше или около тысячи экземпляров. Эти книги распродавались много лет. Довлатову приходилось ездить с лекциями и продавать их на своих выступлениях.

Довлатов не просто мечтал публиковаться — он мечтал о том отзыве, о той реакции, которую вызывали ключевые фигуры эпохи. Он, конечно, хотел быть столь же популярным, как Василий Аксенов. А Довлатову приходилось находиться в вольере, связанным с борьбой с самолюбием, с маленькими тиражами, с выживанием, с халтурой.

И, конечно, в значительной степени это стало похоже на то, что происходит сейчас. Вы знаете, какой теперь стандартный тираж — хороший, даже для первых книг? Тысяча-полторы тысячи экземпляров. А для сборника поэзии уже 500 — большой тираж. На гонорар за роман, который пишется пусть не несколько лет, а даже несколько месяцев, нельзя прожить даже один месяц, если рассчитывать на первый тираж. Современная литература все больше становится, как в XVIII веке, занятием очень увлеченных людей, непрофессиональным. Социологи не раз говорили, что нет и ста человек в России из 140 миллионов, которые могут жить на литературные гонорары. Это очень похоже на то, что изображено в «Филиале». В какой-то мере это была ирония, но Довлатов сам этого, может быть, не ожидал. Потому что, повторяю, он мечтал вернуться в ту литературу, в которую его не пустили. А она через несколько лет стала другой и очень похожей на эмигрантский «Филиал».

— Довлатов ведь не был диссидентом. Но почему-то не устраивал систему. Чем именно? Почему он не вписался?

— В этом смысле пропуск Довлатова в советскую литературу в какой-то мере загадочен. Трудно сказать, чем именно он не устраивал журнальных работников и редакторов. До цензуры дело чаще всего даже не доходило: ему просто давали от ворот поворот редакторы, журнальные работники, рецензенты. Но здесь важно подчеркнуть еще одну вещь. Сейчас очень любят представлять Довлатова так, будто его специально преследовали, ему запрещали, ему не давали войти в литературу. Ничего подобного. Здесь было очень сложное стечение обстоятельств. Могло сложиться чуть иначе — например, сборник мог выйти в Таллине, если бы не арестовали одного его приятеля.

И важно, что не только у него так сложилось. Есть Андрей Битов, и есть Рид Грачев. Андрей Битов все-таки один из известных писателей второй половины XX века. Рид Грачев был чрезвычайно многообещающим. При жизни у него вышел один маленький сборник — буквально на пять листов. Несколько лет назад в издании журнала «Звезда» вышел его небольшой томик сочинений. Это примерно 500 страниц — все, что осталось от Грачева. Битов сам говорил: «Я успел проскочить». Они были молодыми писателями примерно одного поколения, но Битова приняли в Союз писателей, он получил книжку, его, хоть худо-бедно, но публиковали, он ездил в командировки и так далее. А Грачев не успел. Поэтому психиатрическая лечебница и мучительное многолетнее выживание, а потом он прекратил писать. Хотя формально на старте они были вполне соизмеримы.

Здесь, в принципе, многое как с 1937 годом: кто-то остался жив, кто-то погиб сразу, а кто-то чуть позднее. Ахматова говорила: не нужно искать в этом логику, потому что изначально была такая иррациональная волна, иррациональное время. СССР времен Довлатова был не так страшен, но, мне кажется, тоже не стоит искать единственную логику в том, почему Довлатова якобы специально преследовали, запрещали и не давали войти в литературу. Все складывалось по-разному. Это был для многих славный и бесславный путь. Это одна из возможных траекторий творческого пути писателя в советскую эпоху.

— В предисловии к книге вы написали такую фразу: «Обидеть Довлатова легко, а понять трудно». Что сегодня труднее всего понять в Довлатове?

— Самое сложное, наверное, — пройти через уже иногда малопонятные внешние формы тех, кто жил в советскую эпоху, и понять ее. Но, с другой стороны, мне кажется, важнее другое: при всей внешней простоте, которую многие считают чуть ли не худшим качеством, проза Довлатова очень продумана и придумана. Одна из самых известных его формул — что слова не должны начинаться с одной буквы. Это многие знают, даже те, кто знаком с Довлатовым хотя бы поверхностно. Но важно понять, что за этим стоит. То есть важен не сам по себе этот флер, а стоящая за ним эстетическая установка. Поэтому чем дальше, тем больше я убеждаюсь: при всей простоте это очень по-своему изощренная, очень любопытно построенная, очень «сделанная» проза.

Скриншот с сайта Maxim

— Мы видим реального Довлатова, Довлатова как персонажа, Довлатова как рассказчика. Вокруг него выросло множество мифов, существуют мемуары, воспоминания современников — людей, которые хорошо его знали и не очень хорошо. Все это вместе создает определенный образ. Можно ли сказать, что Довлатов сам выстраивал этот литературный миф, или это будет преувеличением?

— Есть очень известные книги, даже написанные приятелем Довлатова, которые строятся примерно в тех параметрах, которые вы сейчас воспроизвели: Довлатов строил свою литературную карьеру, Довлатов создавал миф о себе, и этот миф очень далек от реального человека, который был гораздо более организованным, использовал друзей, ему помогал Бродский и всякое прочее. Мне кажется, что это преувеличение. Жизнь гораздо сложнее, противоречивее и безграничнее этих схем.

Я бы переформулировал это так: есть культурный герой. Вокруг культурного героя мир создают скорее реципиенты, публика, читатели. Поэтому такая гораздо более сложная, часто драматическая и трагическая жизнь постепенно укладывается в определенные формы. И эти формы, как и положено мифу, упрощают ситуацию. Человек, который возникает в письмах Довлатова, — а он не знал, что они будут публиковаться, — гораздо более противоречивый, гораздо более беспорядочный, чем этот писатель-стратег, который с самого начала якобы строит свою литературную карьеру, всех использует, на всех опирается и так далее. То, что перед нами возникает культурный герой, — это верно. Но в значительной степени, повторю, это уже результат читательского восприятия.

— Что со временем будет устойчивее? Либо образ культурного героя будет усиливаться, либо будет преобладать более правдивое видение. Как вам кажется? Мне кажется, будет усиливаться именно культурный миф, потому что так обычно и происходит.

— Вы правы, здесь, скорее, будет второе. Но такова судьба любого писателя. Включаясь в канон, он в большей степени упрощается. С Пушкиным такая же история. Остаются формулы, школьные стихотворения, которые часто возникают в пересказе. Остаются приметы массовой культуры: картинки, надписи на майках, фигурки и всякое прочее. Так, скорее всего, будет и с Довлатовым. Это судьба любого культурного героя, любого известного писателя.

От собрания сочинений остается несколько книг, потом одна наиболее известная. Потом останется только представление, заголовок и так далее. И только специалисты могут сказать, что за этим стоит, как все было в реальности. Такого рода упрощение — особенность культурной истории. Это неизбежно. В большей степени останется миф. Увы, это так. Хотя опять-таки, можно сказать, что от многих писателей не остается и этого. Их перестают воспринимать, как только они уходят из жизни, и их больше не переиздают.

Екатерина Петрова — литературная обозревательница интернет-газеты «Реальное время», ведущая телеграм-канала «Булочки с маком».

Беседовала Екатерина Петрова

Подписывайтесь на телеграм-канал, группу «ВКонтакте», канал в MAX и страницу в «Одноклассниках» «Реального времени». Ежедневные видео на Rutube и «Дзене».

ОбществоИсторияКультура

Новости партнеров