«Возможно, мы утратили уникальную рукопись казанского автора уровнем не ниже Солженицына и Шаламова»

Филолог Ксения Филимонова о мемуарах репрессированного врача Александра Чигарина и страшной прозе Варлама Шаламова

Исследовательница советской литературы, докторант Тартуского университета Ксения Филимонова ищет неопубликованные мемуары казанского врача Александра Чигарина. Он был главным врачом Казанского военного госпиталя, в годы войны был осужден на десять лет исправительно-трудовых лагерей с конфискацией имущества. После отбывания срока написал мемуары о пережитом и отправил их для публикации в «Новый мир». Варлам Шаламов высоко оценил это произведение и рекомендовал его к публикации, однако рукопись была утрачена. Ксения Филимонова рассказала в интервью «Реальному времени» о том, как продвигаются поиски предполагаемого шедевра лагерной прозы казанского автора, а также о своем исследовании жизни и творчества Шаламова.

«По тону рецензии видно, что Шаламов взволнован»

— Ксения, как вы узнали о существовании рукописи Александра Чигарина?

— Дело в том, что моя диссертация посвящена творчеству и судьбе Варлама Шаламова. Работая внештатным рецензентом в журнале «Новый мир», он занимался самотеком, рукописями самодеятельных авторов. Большинство рецензий писались традиционно, канонически: язык у вас плохой, сюжет неинтересный, штампы. А тут неожиданно я вижу рецензию Шаламова на десяти страницах. И по ее тону понимаю, что Варлам Тихонович взволнован. Он всегда крайне критично относился ко всему, что писалось вокруг в современной ему литературе, особенно к лагерным рукописям. У него был свой метод, опыт, он знал, как об этом писать. И тут он пишет, что это действительно очень правдиво, достоверно, и горячо рекомендует рукопись в журнал.

Я решила понять, что же это за рукопись, почему Шаламов пишет о ней с такой же горячностью, с какой писал в свое время письмо Солженицыну по поводу выхода рассказа «Один день Ивана Денисовича» в ноябре 1962 года. Я искала в архиве, не нашла самой рукописи, но нашла письмо автора. Выяснилось, что автора зовут Александр Петрович Чигарин, он врач из Казани, сын известного казанского предпринимателя. И в этом письме он написал, что выполнил свой долг перед партией и родиной, который состоит в том, чтобы рассказать о том, что происходило в лагере. Рукопись, конечно же, отклонили, поскольку отклоняли все «лагерные» тексты, написанные после Солженицына. Сам Шаламов не печатался в «Новом мире» при жизни.

Затем я нашла очень короткую запись в базе данных «Мемориала», где говорится, что Чигарин был начальником хирургического отделения Казанского полевого передвижного госпиталя №0257, в 1941 году репрессирован, 10 лет отсидел в лагерях, но не указано, в каких именно. Потом был реабилитирован. Совершенно случайно по поиску в интернете я нашла статью журналистки Оксаны Романовой об Арском кладбище в Казани. И среди могил, которые она описывает, попалась могила Чигарина. Я тут же связалась с Оксаной, и она меня познакомила с человеком, который ухаживает за могилой Александра Петровича. Я приехала в Казань, познакомилась с ним, он показал мне могилу, мы пошли в Казанский университет, нашли записи, что Чигарин окончил университет в 1917 году. И дальше провал в биографии.

Рукопись мы, к сожалению, не нашли, думаю, она утрачена. Текст, отправленный в «Новый мир», редакторы предложили сохранить в фонде журнала, но эта часть с мемуарными рукописями пропала. И не осталось родственников, у кого могли бы быть дневники и заметки. Сейчас мы ищем запись в архиве Медицинской академии, в Государственном архиве РФ есть реабилитационное дело, и мы пытаемся получить к нему доступ.

Шаламов всегда крайне критично относился ко всему, что писалось вокруг в современной ему литературе, особенно к лагерным рукописям. У него был свой метод, опыт, он знал, как об этом писать. И тут он пишет, что это действительно очень правдиво, достоверно, и горячо рекомендует рукопись в журнал

— Почему эта рукопись показалась Шаламову такой уникальной?

— Врач находился в женской части лагеря, по описанию, скорее всего, в Свияжске. Кажется, там около 10 лет существовала тюрьма. Он описывает кошмарные лагерные будни, как женщины там рожают детей, как их разлучают с детьми, поднимается крайне острая для Шаламова тема — противостояние блатного мира и мира политических заключенных. Он описывает это с такой достоверностью, что Варлам Тихонович дает произведению высокую оценку. Возможно, мы утратили уникальную рукопись уровнем не ниже Солженицына и Шаламова.

«Он писал очень страшную прозу, которая была ни на что не похожа»

— Когда мы договаривались о разговоре, вы сказали, что исследуете Шаламова в контексте эпохи и литературы 50—70-х годов, от которой его традиционно принято отделять. Почему его отделяют от этой эпохи? Это связано с его конфликтом с Солженицыным?

— В традиционном шаламоведении принято считать, что Шаламов был противопоставлен всем. Его не печатали. Он писал очень страшную прозу, которая была ни на что не похожа. И главное — он конфликтовал с Солженицыным.

Но, поработав в архиве, я обнаружила, что это не совсем так. Прямого конфликта с Солженицыным не было. Были поздние высказывания Варлама Тихоновича уже после отъезда Солженицына, в 70-е годы, о том, что с таким дельцом, как Солженицын, он не хотел бы иметь дело. Эта история начиналась с дружбы. Когда был опубликован рассказ «Один день Ивана Денисовича», Шаламов написал очень проникновенное письмо Александру Исаевичу. Они встретились в редакции, Шаламов приезжал по приглашению Солженицына в Солотчу. И считается, что там начался конфликт, что Шаламов уехал через два дня оттуда в ярости, потому что Солженицын предложил ему вместе работать над «Архипелагом ГУЛАГом», и это не устроило Шаламова, у них были принципиально разные методы. Это правда. Но в архиве мы с моей коллегой Анной Гавриловой нашли два письма Варлама Шаламова его тогдашней супруге, Ольге Сергеевне Неклюдовой, с разницей в пять, а не два дня из Солотчи, где он пишет, что ему там хорошо, интересно, природа прекрасная, он описывает свой быт, свои разговоры с Солженицыным. Это спокойные, умиротворенные письма, которые ни о каком конфликте не свидетельствуют.

Потом их дороги разошлись, они перестали общаться. Шаламов был против самиздата, Солженицын — за. Шаламов был социалистом, первый срок он получил за троцкистскую деятельность, за распространение завещания Ленина. А Солженицын был последовательным антикоммунистом. Расхождения очень сильные, но человеческого конфликта изначально между ними не было. И все высказывания Шаламова остались в его дневниках, тетрадях. Тогда как Александр Исаевич спорил с ним публично уже после смерти Шаламова на страницах прессы.

— Но возвращение к нормальной жизни после лагерей для Шаламова не могло быть простым, его многое отделяло от собратьев по перу, которые не имели того же опыта, что и он.

— Конечно, вернувшись из лагерей, Шаламову заново надо было входить в литературный мир. Людей, с которыми он общался в 20-е годы в Москве, не осталось. 20-е годы были для него золотой эпохой. Но тем не менее он начал очень активно включаться во все вокруг. И параллельно писал «Колымские рассказы», много стихов, в которых так или иначе тоже появлялась Колыма. Он начал работать корреспондентом в журнале «Москва» и писать удивительные заметки. У него есть статья «Культурная карта Москвы», есть заметки о памятниках писателям в Москве. Представляете, человек 17 лет сидел в лагере без доступа к какой-либо бумаге и к книгам. И тут он приезжает в столицу и начинает писать культурологические заметки о Москве, писателях, юбилее Лермонтова. Он проводил много времени в Ленинской библиотеке, самообразовывался с невероятной скоростью, у него была блестящая память. Он жадно поглощал все.

Шаламов считал, что лагерный опыт целиком отрицательный. И никакого духовного возрождения быть не может, никаких полезных навыков человек в лагере приобрести не может. Физический и принудительный труд — это категорически зло. Он превращает людей даже не в животных, а в какое-то нечеловеческое существо

А потом начал работать в журнале «Новый мир» внештатным рецензентом. Конечно, не сбылись его надежды на публикации в «Новом мире», но он не был изгоем, у него был литературный круг общения. Он даже появлялся на телевидении в дневной передаче о поэзии, свидетельства об этом сохранились в письмах Варлама Тихоновича. К сожалению, запись не сохранилась. На протяжении 60—70-х вышли пять стихотворных сборников, хотя, конечно, и цензурированных. В 1972 году он вступил в Союз писателей. Он всегда стремился быть советским писателем, печататься на родине, и только там.

Он ярко реагировал на современную литературу, полемизировал с ней, писал теоретические эссе. Огромный корпус его теоретических текстов обычно находится за пределами исследовательских интересов. А это очень интересные тексты. Например, свою идею новой прозы он вынашивал в течение 20 лет.

«Шаламов считал, что лагерный опыт целиком отрицательный. Никакого духовного возрождения после него быть не может»

— Что это за идея? Вы также упомянули о методе, отличном от метода Солженицына, в подаче лагерной темы. Каков он?

— Шаламов категорически отрицал опыт классической литературы XIX века. Например, романные традиции Толстого. Потому что средства литературы XIX века не годятся для того, чтобы описать то, что происходило в лагере, ту ситуацию ада, расчеловечивания, кошмара, умирания, в которой находился Шаламов 17 лет. Это нельзя описать так, как писал Толстой. Солженицын считал, что можно. Он использовал форму с назиданием, морализаторством. Он пишет, что тюрьма сделала его писателем. Шаламов же считал, что лагерный опыт целиком отрицательный. И никакого духовного возрождения быть не может, никаких полезных навыков человек в лагере приобрести не может. Физический и принудительный труд — это категорически зло. Он превращает людей даже не в животных (к животным он хорошо относился, у него была любимая кошка), а в какое-то нечеловеческое существо. Конечно, чтобы это описать, нужны другие инструменты.

Об этом писал еще Теодор Адорно в статье «После Освенцима», где говорится, что никакие возвышенные ноты в литературе невозможны после катастрофы XX века. Шаламов параллельно приходит к тому же: никакой возвышенности быть не может. Проза — это документ. Это не мемуар, не воспоминание и не документальная проза в прямом смысле слова. Это художественная проза, пережитая как документ: «эмоционально окрашенный документ, переданный художественными средствами».

— Какие это могут быть художественные средства?

— Шаламов говорит, что романная форма невозможна, она слишком большая. Последние русские романы — «Доктор Живаго» Пастернака и «Петербург» Белого. Рассказ короткий, максимально лаконичный. Он все время спорит с 1920-ми годами. Спорит с Бабелем, у которого тоже страшные рассказы о Гражданской войне. Но Шаламов говорит, что когда читал его, хотел взять карандаш и вычеркнуть все «пожары, похожие на воскресение». Не должно быть никакой метафоры. Фраза должна быть прямолинейная, короткая и жесткая, как пощечина. За счет этой краткости достигается максимальный эффект его текстов. Ужасы зафиксированы как на фотографии. И автор не всегда показывает свои чувства.

Вернувшись из лагерей, Шаламову заново надо было входить в литературный мир. Людей, с которыми он общался в 20-е годы в Москве, не осталось. 20-е годы были для него золотой эпохой. Но тем не менее он начал очень активно включаться во все вокруг

— Можете привести пример?

— Например, у него есть рассказ «На представку» из цикла «Колымских рассказов». Блатные играют в карты, им не на что играть, они отбирают свитер у несчастного зэка, который не хотел его отдавать, и просто его убивают. Герой главный этого рассказа за всем этим наблюдает, его финальная фраза: «Игра была кончена, и я мог идти домой. Теперь надо было искать другого партнера для пилки дров».

Он не говорит и не думает: «Какой кошмар, у меня на глазах убили человека, как можно играть на жизнь человека в карты!» Ничего такого нет. Но его фраза о пилке дров производит более страшный эффект. Ситуация отупения, онемения и замерзания человеческой души — это то, что происходит после «позора Колымы».

«Была сложная ситуация с Ольгой Ивинской»

— Как повлияло на Шаламова общение с Борисом Пастернаком? И почему их пути в конце концов разошлись?

— Пастернака Шаламов слушал в аудиториях еще в 20-е годы, и тот был его абсолютным кумиром, «живым Буддой». У Шаламова было определение «живой Будда» для людей, которых он считал абсолютным моральным эталоном. Только освободившись, еще даже не вернувшись с Колымы, он при помощи своей супруги передал Пастернаку свои «Колымские тетради». И Пастернак откликнулся и стал разговаривать с Шаламовым абсолютно на равных, не как мастер с учеником, не как большой советский и русский поэт с неизвестным зэком. Разговор шел на равных. И в переписке они обсуждают назначение рифмы, теорию стихосложения.

А дальше Пастернак присылает Шаламову рукопись «Доктора Живаго», которая никогда не вышла в Советском Союзе. И Шаламов делает в двух письмах подробный разбор этой рукописи. Порой он высказывал критические замечания. Во-первых, по мнению Шаламова, Пастернак не очень уклюже использует народный язык. Шаламов намекает, что Пастернак плохо знает народный язык, потому что у него не было хождения в народ. И вторая оценка касается того, как Пастернак описывает лагерь. В финале романа он пишет про некий концентрационный лагерь, хотя в Советском Союзе их не было после 1929 года, были исправительно-трудовые лагеря, что там высаживаются какие-то зэки в чистом поле и ставят столб с надписью «ГУЛАГ». Однако Пастернак не внес никаких исправлений, оставил все как есть.

Шаламов ездил домой к Пастернаку, они общались. Но была сложная ситуация с Ольгой Ивинской. Она была спутницей Пастернака последние годы, он находился под ее влиянием. А Шаламов знал Ивинскую еще в 30-е годы. И расхождение произошло больше с ней, чем с Пастернаком. В 1958 году началась история с Нобелевской премией. Шаламов не был согласен с тем, что Пастернак отказался от Нобелевской премии. Не то чтобы он хлопнул дверью, а просто самоустранился.

Шаламов знал Ивинскую еще в 30-е годы. И расхождение произошло больше с ней, чем с Пастернаком

— Шаламов пишет: «За двадцать лет, что я провел в лагерях и около них, я пришел к твердому выводу, что если в лагере и были люди, которые, несмотря на все ужасы, голод, побои и холод, непосильную работу, сохраняли и сохранили неизменно человеческие черты, то это сектанты и вообще религиозники, включая и православных попов. Конечно, были отдельные хорошие люди и из других групп населения, но это были только одиночки, да и, пожалуй, до случая, пока не было слишком тяжело. Сектанты же всегда оставались людьми». Был ли Варлам Тихонович религиозным человеком?

— Варлам Тихонович — сын православного священника. Он хорошо знал этот мир. Отец брал его с собой на службы в церковь, он хорошо знал тексты, канон. Но история про религиозников-сектантов появляется не только у Шаламова, но и у Солженицына в «Одном дне». Она есть и у Чигарина, который пишет о том, что сектанты были наиболее стойкими ко всем этим ужасам. А Чигарин вообще из старообрядческой среды, они, как никто, имеют исторический опыт борьбы с притеснениями. То есть это наблюдение подтверждалось опытом не только Шаламова. Стойкость верующих состояла в том, что люди не становились предателями, стукачами, не отказывались от своих убеждений, своей веры и погибали за нее.

Но сам Шаламов был атеистом, категорически неверующим человеком, антирелигиозным. На него повлияла отчасти московская послереволюционная среда 20-х годов, которая была крайне атеистической и антирелигиозной. Но атеистом он стал еще дома, в Вологде. В его рассказах довольно много библейских аллюзий, но он работал с ними, как со многими другими текстами мировой литературы.

«У него обострились все лагерные привычки, ему стало казаться, что он снова в тюрьме»

— Как так вышло, что свою жизнь он окончил в доме инвалидов и престарелых?

— Это на самом деле страшная история. Вся жизнь Шаламова очень страшная. После лагеря и до конца 1970-х годов он, даже будучи больным, был очень активен. В 1972 году Шаламов был вынужден написать письмо в «Литературную газету», в которой отказывался от своих западных публикаций. И там была строчка, что проблематика Колымы давно снята временем. То есть фактически он отказался от своих «Колымских рассказов», от своего творчества.

Почему это произошло? Его рассказы стали утекать на Запад. Нет однозначного мнения, сам он их передавал или их украли. Я не берусь судить. В западных журналах печатали по одному рассказу Шаламова циклом, и создавалось впечатление, что он сотрудничает с ними на долгосрочной основе. Из-за этого приостановили выпуск его новой книги стихов. Он был вынужден написать письмо в «Литературную газету». Затем он вступил в Союз писателей, стал пользоваться санаториями союза, напечаталась его книжка.

Но этот жест был резко воспринят диссидентским окружением, хотя он диссидентов не выносил на дух, и либеральной общественностью. Шаламов со многими рассорился после этого. Он вообще был достаточно резким человеком и легко шел на разрывы. Для него нормальным состоянием было одиночество. А тут круг его общения совсем сузился. И последняя связующая нить с миром — Ирина Павловна Сиротинская, которая позже стала наследницей его архива, тоже разорвалась, они расстались. Все его болезни, заработанные в лагере в результате тяжелого труда при минус 60-ти, обострились. И в какой-то момент он стал слепнуть и глохнуть. К концу семидесятых он практически утратил дееспособность. Остались один-два человека, кто за ним ухаживал, вскоре его отвезли в дом престарелых. Там у него обострились все лагерные привычки, ему стало казаться, будто он снова в тюрьме, в лагере.

В это же время тексты Шаламова на Западе начинают переводить, распространять. Стало понятно, что этот человек опасен, что о нем узнали, что просто спрятать его не получится. Поэтому волюнтаристским решением, тайно, признав его невменяемость, Шаламова решили упрятать в интернат для психохроников. Хотя Шаламов действительно не слышал, потому что почти полностью оглох, трезвость мысли он сохранял, до последнего диктовал стихи. Родственников у него не осталось, первая жена и дочь отказались от него, заступиться было некому, и его упрятали в интернат, где он провел буквально сутки, потому что по дороге простудился. Это было в январе, его перевозили без одежды, он заболел воспалением легких. Это жуткая история. Есть воспоминания медработников, которые застали его последние дни. Это не та судьба, которой заслуживал такой великий писатель. И говорить об этом очень больно.

Масштаб личности и творчества Шаламова огромен. Мне в какой-то момент стало понятно, что он незаслуженно недоисследован, еще очень много можно о нем сказать

— Как относятся к Шаламову за рубежом?

— Хорошо. Он переведен на много языков. Еще не весь архив Шаламова расшифрован, разобран и опубликован. Конечно, не хватает исследовательских рук, чтобы это систематизировать, нормально издать и прокомментировать. В Германии и Чехии есть исследователи, профессор университета Нового Южного Уэльса (Австралия, — прим. ред.) Елена Михайлик недавно издала прекрасную книгу о Шаламове. Зарубежное шаламоведение, мне кажется, даже более активное, чем российское.

— Почему вы выбрали творчество Шаламова темой своей работы?

— Масштаб личности и творчества Шаламова огромен. Мне в какой-то момент стало понятно, что он незаслуженно недоисследован, еще очень много можно о нем сказать. Особенно корпус его переписки, дневников, архивов. Бумаги Шаламова есть не только в его личном архиве, но и в архиве журналов, Ольги Неклюдовой, много что можно сказать об этом человеке. Из семитомного собрания сочинений «Колымские рассказы» — один том, остальное стихи, переписка, дневниковые записи, теоретические тексты.

И мало кто знает, что он много занимался исследованиями и литературоведением. Он писал Юрию Михайловичу Лотману и опубликовал статью о стиховедении в сборнике «Семиотика и информатика». Он писал фантастическую пьесу, экспериментировал с жанрами, писал мемуары, исторические очерки. Масштаб его деятельности существенно больше, чем «Колымские рассказы», которые я глубоко уважаю. Говорить о Шаламове очень важно, хотя бы для того, чтобы трагические события 37-го года никогда не повторились.

Наталия Антропова
Справка

Ксения Филимонова — филолог-славист, докторант кафедры русской литературы Тартуского университета (Эстония). Выпускница филологического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова и магистратуры Инсбрукского университета (Австрия, MA in Slavistic). Научный сотрудник Тульского историко-архитектурного музея. Преподавала в РАНХиГС, РУДН и других университетах Москвы.

ОбществоКультураИстория

Новости партнеров